Литературная Россия
Литературная Россия
Еженедельная газета писателей России
Редакция |  Архив |  Книги |  Реклама |  Авторы
     RSS  

Архив : №29. 22.07.2005

ПО АДСКИМ КРУГАМ ОЛЕГА ГРИГОРЬЕВА

Владимир БОНДАРЕНКО

Как бумажный пароходик,

Среди острых, страшных льдин,

Грозно стиснутый народом,

Я лавирую один.

 

Но, может быть, его драчливость, пьяная угарность, алкогольная безответственность были единственно возможной формой существования ребёнка во взрослом состоянии?

Как в детство Олег Григорьев уходит в пьянство, в дикие загулы, попадает за решётку. Насколько я знаю, политику ему в милиции не шили, да и не смотрели на него участковые как на писателя. Так, надоевший хулиган-забулдыга. Как рассказывают, даже долгое время старались не смотреть в его сторону. Но то соседи нажалуются, то сам на драку с участковым нарвётся, вот так и сидит немалая часть мужского населения России по ту сторону решётки. Так дважды оказывался в «Крестах» и Олег Григорьев. Он не становится уголовником, у тех тоже свои законы, свои строгие правила, а его жизнь — езда без правил, затянувшееся детство, адские круги...

Так и пришёл я к другу

По этому адскому кругу.

Он спал за столом бородою в борще.

Я тряс его за уши, но вотще.

Была разбита фрамуга.

Я ушёл удручённый от друга.

Какими становятся дети, когда неожиданно остаются одни без взрослых — на эту тему есть немало горьких трагических произведений, к примеру, роман «Повелитель мух» У.Голдинга. Вряд ли этот роман написан по заказу советских чиновников. И поэтому культивирование независимой детскости как бы в противовес классической традиции взрослого наставничества не приводит меня, в отличие от иных либеральных критиков, в восторг.

Ходил я против ветра носом.

Остался на всю жизнь курносым.

Я не собираюсь в чём-то упрекать Олега Григорьева, давно уже перебравшегося в мир иной. Хочу понять его и его творчество, причины того, почему некогда беззащитный и наивный, простодушный поэт, удивляющий всех порывами своей доброты, стал превращаться временами в довольно злобного бомжа и алкоголика, потакающего всем своим дурным позывам. Скажу сразу, я не принимаю принятую иными его почитателями теорию неких театральных масок, которые якобы Олег Григорьев примерял на себя, творя как бы понарошку свои «садистские стихи» и детские страшилки. Когда Михаил Яснов сравнивает дар Олега Григорьева с даром Аркадия Райкина, мгновенно вживающегося в примеряемую маску подлеца, хапуги, склочника, жадину, хулигана, он забывает о принципиальной разнице между миссией актёра и миссией поэта. Талантливый актёр принципиально должен быть пуст, сегодня играть Отелло, завтра Яго, а послезавтра, может быть, и Дездемону, и каждый раз предельно искренне. Поэт, легко меняющий маски, — это не поэт, а дешёвый ремесленник, литературный халтурщик, исполняющий чьи-то заказы. Истинный поэт должен сам прочувствовать своего героя, а значит — жить его жизнью. Скорее, прав О.Юрьев, когда пишет о поэте Олеге Григорьеве, «...не нацеплявшим маску пьяницы, асоциала и самородка, а — в виде исключения, бывшим и тем, и другим, и третьим». Это не значит, что Олег Григорьев сам убивал, насиловал, резал. Но он жил в той же антисоциальной среде, сам прошёл и тюрьмы, и пьянство, и кровавые разгулы.

 

Пришёл Сазонов помогать

Кривые гвозди распрямлять.

Купили бормотухи

Да хлеба полкраюхи.

Задули по бутыли.

А о гвоздях забыли.

 

Так и в жизни своей, за бутылкой он мог забыть о чём угодно, всё с той же детской непосредственностью и глядя поутру на тебя наивными невинными глазами...

Своей предельной искренностью Олег Григорьев отличается и от обериутов двадцатых годов, и от лианозовцев шестидесятых. Те формировали эстетику абсурда, а Григорьев жил этой эстетикой и по-другому не мог. Жил, по-русски сжигая себя, этим согласовывая свои абсурдистские стихи и свою абсурдную жизнь. Если во внешне схожих абсурдистских стихах Пригова мы явно видим просчитанные эффекты и заданные мотивировки, то в стихах Олега Григорьева вместо искусных метафор господствует реальный язык русского социального дна, почти физиологически точный показ наркотического распада личности. Я не согласен с Михаилом Золотоносовым, сводящим всю поэзию Григорьева к чужим заимствованиям у обериутов, но критик прав, утверждая: «...чтобы внутренне оправдать, заново пережить чужие формы, поэт ввергает себя в «антиповедение» (запой, тюрьма, дебош)». Талантливому поэту всегда, чтобы что-то присвоить, надо внутренне пережить самому. Любой, пусть самый нелепый абсурд должен быть в русской поэтической традиции прожит до конца честно:

Застрял я в стаде свиней.

Залез на одну и сижу,

Да так вот теперь я с ней

И хрюкаю, и визжу.

У него от природы богатейшая фантазия. Легко, моцартиански, он играет с рифмами, созвучиями, изобретает новые слова, превращает детей в стрижей, замки в замки, чёрное в белое и наоборот. Но его абсурд не из литературы, из ежедневной жизни. И это он уже и понарошку и всерьёз со свиньями хрюкает и визжит. Честно говоря, даже признавая общность многих стихотворных форм у Олега Григорьева с обериутами (впрочем, тогда уже и с Велимиром Хлебниковым, и с ранним Маяковским, и со сверстниками из СМОГа и лианозовской группы, с поэзией Эдуарда Лимонова и Леонида Губанова), я думаю, степень сопереживания григорьевских стихов гораздо глубже. Он сам и ответил за все свои стихи.

Покачался немного в петле,

И по высшему суду в ад иду.

Но память об ужасах на земле

Скрашивает моё пребыванье в аду.

Он не был при жизни понят и принят даже своими друзьями. Генрих Сапгир вспоминал уже после смерти: «Олег, Олежка Григорьев, помню, ехал к нему на край света, метро, потом на трамвае. На краю света была уютная новая квартира, на стенах коллекция бабочек, в секретере кости и череп, на столе бутылка водки, вокруг пьянствующие уголовнички. Олег, сколько я помню, был всегда один, даже когда женат. Какая женщина, скажите, выдержит бесконечные празднования неизвестно чего, скорее всего неистовства духа, с русскими скандалами и примирениями, с битьём посуды и разбиванием чужой и собственной физиономии!.. Стихи его дошли до меня сначала как фольклор... лишь после его смерти стали издаваться книги его стихов».

 

Я был связан туго, до боли.

И двигаться вовсе не мог.

Жена зачерпнула в ладони соли.

Посолила меня с головы до ног.

Соль я стряхнул на клеёнку.

Пытаясь на корточки сесть.

— Аккуратней! — сказала жена громко. —

Не могу же без соли тебя я есть.

 

Сейчас любят писать о притеснениях Олега Григорьева советским литературным начальством. Так и было, совсем ни к чему советской власти григорьевский абсурд, своего вполне хватало. Если даже Эдик Успенский со своим Чебурашкой вызывал раздражение, то кому из чиновников нужны были григорьевские «страшилки» и пиночетки? Впрочем, такой асоциальный абсурд в те же шестидесятые-семидесятые годы не принимался и западным миром. Недаром от стихов Григорьева шарахались западные слависты.

 

Девочка красивая

В кустах лежит нагой.

Другой бы изнасиловал,

А я лишь пнул ногой.

 

Наши эстеты восхищались подобным языком насилия, отменяющего мораль и этику, они отчуждали от себя сам свершившийся факт, как и самого Григорьева с его образом жизни, и видели лишь огромную фигу системе. Интересно наблюдать за очкастыми филологинями, защищающими диссертации по самой чернушной прозе и поэзии. Так и хочется с ними совершить нечто григорьевское.

 

Оля задрала платье

И расставила ноги.

И вот паровоз опять я.

Качусь под мост по дороге.

 

Но когда предлагали его стихи приезжим филологам из западных университетов, те морщились. Подобное, только в прозе, писал в США Чарльз Буковски. Столь же искренне и столь же саморазрушающе. И так же был отторгнут американским истеблишментом. Так же прожил на дне, и умер на дне, вот только антисоветизм ему не могли в оправдание добавить его исследователи. Как и у нас, после смерти стали Чарльза Буковски очищать и облагораживать. Можно восхищаться его творчеством, но нет желания становиться его соседом.

 

Разбил в туалете сосуд,

Соседи подали в суд.

Слева винтовка, справа винтовка.

Я себя чувствую как-то неловко.

Эстетика абсурда, перенесенная в действительность, абсурд жизни, ставший поэтическим явлением. Может быть, это и есть григорьевское нововведение в поэзию. Не кричать кикиморой, как Дмитрий Пригов, а если случится — и быть этой самой кикиморой, жить её жизнью.

И смешно. И страшно. Вот два главных впечатления от стихов Олега Григорьева.

 

Топор, сквозь шею ушедший в плаху,

Не может вырвать никак палач.

Он от натуги порвал рубаху.

Раздался хохот сквозь общий плач.

 

Гламурные, глянцевые битники для истеблишмента США были ближе и понятнее испившегося, исколовшегося, оборванного и вонючего чернушника жизни Чарльза Буковски. Держались от Олега Григорьева подальше и питерские эстеты, предпочитая чистеньких, глянцевых концептуалистов. Вроде бы огромное количество собутыльников всегда было у Григорьева, почему бы и не выпить пару-тройку рюмок с этим испившимся ребёнком, слушая его исторгаемые непрерывно, пусть иногда и корявые, но неожиданные, безобразные и смешные, всегда первородные стихи. Отметившись, прислонившись к такому первородному языческому варварскому дару, записавшись на будущее в штат мемуарных друзей, затем можно и отправляться в свой налаженный глянцевый мир, оставляя материализовавшуюся метафору питерского дна в его узкой щели между ужасом и смехом.

 

О друге нет и помина,

В углах одна паутина.

 

Какая-нибудь коллекционерша знаменитостей, наподобие Людмилы Штерн, уже выпустившей книги и о первом поэте — Бродском, и о первом прозаике — Довлатове, наверняка соберёт все легенды о кругах ада Олега Григорьева. Поместив себя на самое почётное место, и всё ложь, ибо в жизни с этими кругами ада не смог соседствовать ни один человек, даже дочка Григорьева в конце концов оказалась в детском доме, куда изредка приходил её навещать отрезвевший отец, в перерывах между Пряжками (где находилась психлечебница,) и «Крестами». Естественно, эти круги ада, постепенно сужаясь, вели поэта прямиком к смерти. Умер в 49 лет от прободения язвы. Мог чуть раньше или чуть позже — от ножа (весь был в шрамах) или от вздувшейся печени, от подружки, как Николай Рубцов, или от износившегося сердца. Такие по жизни долго не живут.

 

Склонился у гроба с грустной рожей,

Стою и слушаю похоронный звон.

Пили мы одно и то же.

Почему-то умер не я, а он.

 

При такой жизни смерть становится непременной участницей затянувшихся застолий. Сегодня пили, и умер он, а завтра и за тобой смерть придёт с косой. Уже и страха нет. Одно удивление. И ожидание твоей смерти всем литературным сообществом. Так же, кстати, спокойненько и цинично в Москве эстеты отмечались у Венечки Ерофеева, или у Лёнечки Губанова, наблюдая, как те приближаются к своей смертной черте.

 

Смерть прекрасна и так же легка,

Как вылет из куколки мотылька.

 

В Питере была развита сильнее, чем в Москве, неофициальная поэтическая культура, тот же круг Иосифа Бродского, «филологическая школа», они тоже сторонились Григорьева, признавая его, как детского поэта. Не отсюда ли переживания самого поэта: «В один из своих последних приходов ко мне, — вспоминает Борис Понизовский, — он сказал: «Знаешь, Боря, я не отстоял себя как живописца». Я спросил: «А как прозаика?» — «Не отстоял. И как взрослого поэта тоже. Я отстоял себя только как детского поэта. Детские стихи — они же коротенькие». Интересно, что Олег Григорьев упрекает самого себя. И даже пытается найти причину этого «неотстаивания» в самом себе.

Для того чтобы понять, о чём говорит Олег Григорьев, надо знать питерскую художественную среду тех лет, где на официальный Олимп, в отличие от Москвы, не так уж и рвались. Были примеры неформального лидерства в неформальной литературе в те самые годы, которые и я проживал в Ленинграде, в тех же самых кругах. И всем был известен живописец Михаил Шемякин — отстоял себя. Заметен прозаик Сергей Довлатов — отстоял себя. Заметен поэт Иосиф Бродский. Заметен поэт Глеб Горбовский. И заметен именно детский поэт Олег Григорьев. Позже, в Москве уже, мы часто говорили о его детских стихах с моим тогдашним другом Эдуардом Успенским, с Юрием Ковалём, с молодыми театральными режиссёрами, которым я даже советовал вставлять в свои спектакли детские четверостишья Григорьева. И часто всё проходило. Особенно на малой сцене. От его взрослой поэзии шарахались не по цензурным причинам, не хотелось подпускать к себе в жизнь психологию социального дна, принимать близко к сердцу мир социального невыдуманного абсурда. Заметьте, как быстро освобождается пространство даже в переполненном вагоне метро, когда на сиденье садится испитая, дурно пахнущая бомжиха. Вот нечто подобное происходило и вокруг Олега Григорьева.

 

Как проходняк квартира,

Но не иду я ко дну.

Один на один с миром

Честно веду войну.

 

Может быть, и на самом деле, до совершенства им были доведены прежде всего детские стихи, которые завораживают уже не одно поколение детей и их родителей. А почти хлебниковские наволочки со стихами, рукописи своих взрослых стихов, которые Олег Григорьев умудрялся оставлять во всех своих временных убежищах, сейчас изданы непричёсанными в разных вариантах. И кто будет определять канонический текст? Десять рукописей, и десять разных вариантов — это тоже признак затянувшегося детства. Скажем, тоже немало пьющий Сергей Довлатов в публикациях своих был придирчив, выверяя все тексты. А когда было выверять тексты Олегу Григорьеву? Не найдёт, напишет заново, что помнит, вот и вся корректура. Он и художником, может быть, не стал из-за того, что надо было иметь дело с предметным миром, холсты, подрамники, краски, кисти, мольберты. А ведь учился в детстве в художественной школе при Академии художеств вместе с Михаилом Шемякиным, Геннадием Устюговым, Олегом Целковым. Рисовал всю жизнь по привычке на обрывках бумаги, на газетах и плакатах, в школьных тетрадках. Мне кажется, как Сергея Есенина умело привлекли имажинисты в свой круг, используя как козырную карту, так позже и «Митьки» приобщили Олега Григорьева в последние годы жизни к своему содружеству. Может быть, ему это содружество и пошло на пользу, но играть «Митьков», так же как играть «идиотиков» или ещё кого-то, он был не в состоянии. Если уж сравнивать с миром живописного авангарда, то он не годился на роль Михаила Ларионова, умело использовавшего приёмы примитивного искусства. Он сам был «примитивистом», как таможенник Руссо, или Нико Пиросманишвили, или же как любой ребёнок, взявшийся за карандаш. Вот и получился — дворовой мир глазами взрослого ребёнка. Страшный мир затянувшегося детства. И наивный, простой мир, обращённый к детству.

 

На заду кобура болталась.

Сбоку шашка отцовская звякала.

Впереди меня всё хохотало.

А позади всё плакало.

 

На мой взгляд, как литературный феномен, Олег Григорьев целиком вышел из низового фольклора. Подслушанного и подсмотрено го и у детей, и у бомжей. Впрочем, он и не выходил из него. Он жил в нём. И этот фольклор — в лицах, в репликах, в действиях проживал с ним всю жизнь. За эту примитивную фольклорность его и из художественной школы выгнали, и в школе учителя не жаловали. И наивный детский мир, и разрушенный асоциальный люмпенский слой русского народа нашёл в Олеге Григорьеве своего выразителя. Каков народ, таков и его фольклор. Думаю, останься в Питере жить и дальше Николай Рубцов, может, и его затянула бы подобная жизнь, увлёк бы подобный фольклор. Они многим схожи. Простодушием, первичностью, городским люмпенством, оба, как дудки, на которых играет народ.

 

Старик сторук,

Старуха сторука.

В двести рук

Колотят друг друга.

Только народ ещё в те времена в деревне Никола — у Рубцова, и в питерских городских трущобах — у Григорьева, разным был. Не спилась ещё тогда окончательно русская деревня. Вот этот спасительный опыт отделил Николая Рубцова от пути Олега Григорьева, значительно заузив пространство его «алкогольной поэзии». Земляки, но с разницей на шесть лет, оба родились в Вологодской области, безотцовщина с разрушенным национальным сознанием. На этом сравнении их судеб понимаешь, каким спасением для Николая Рубцова оказались и кожиновский литературный круг, и северорусский деревенский мир. В деревне пить — пили, но картошку сажали, и скотину обихаживали, самим выживать приходилось. А значит, и отношение к жизни иное было. Милостыню просить было не у кого. А ведь временами затягивала и Николая Рубцова кладбищенская морока. Притягивали ведьмовство Людмилы Дербиной, какая-то инфернальность разрушенного и коллективизацией, и войной надломленного сознания.

 

Ты не знаешь, что ночью по тропам

За спиною, куда ни пойду,

Чей-то злой настигающий топот

Всё мне слышится, словно в бреду...

(Н.Рубцов)

Да и характеры у Григорьева и Рубцова в чём-то схожи были — строптивые, вспыльчивые. И в то же время наивные, по-детски застенчивые. Впрочем, таким же был и москвич Леонид Губанов. Вот они разные пути русского поэтического сознания конца ХХ века. Почитаешь одного, другого, третьего, и поймёшь неизбежность произошедшей социальной катастрофы. Нарастающий кризис русского национального сознания. И за спинами у всех вытрезвители, психлечебницы, кутузки.

 

На отшибе неприличный,

Здесь за Пряжкою-рекой,

Сумасшедший дом кирпичный

Нарушает мой покой.

.....

В пиджаках, в штанах суровых

Сумасшедшие сидят.

Ну а если ты здоровый —

Это просто сущий ад.

Визги. Горькие метанья.

Как на бойне рёв коров.

Индюшачьи бормотанья.

Бесконечный женский рёв.

За высокою стеною,

Как бессмысленный кураж,

Вдруг взрывается порою

Невесёлый хохот наш.

А сверху за тобой как бы наблюдают эстеты из другого мира, фиксируют, записывают. Иногда похлопывают по плечу и дают деньги на водку. После смерти дружно пишут мемуары. Но почему-то в стихах Олега Григорьева об этих эстетах никогда не пишется, среди условных, но живых героев всё такие же, как он сам, работяги, неудачники с испитой физиономией, оборванцы и бродяги с простыми русскими фамилиями Сидоров, электрик Петров, Кошкин, Сидоров, Тарелкин, Сизов, Скокарев. Или с именами Иван и Коля, Петя и Вася. С ними он и прожил жизнь. Плохую ли, хорошую, но свою.

 

Пьём, пытаясь не упасть,

Мы бутылка за бутылкой.

Есть хотим, да не попасть

Ни во что дрожащей вилкой.

Родился Олег Евгеньевич Григорьев 6 декабря 1943 года в Вологодской области. Отец вернулся с фронта раненый, запил по-чёрному, мать мучалась, сколько могла, потом собрала двоих детей и уехала к родственникам в Ленинград, когда была снята блокада. С тех пор и жил в Ленинграде. Но на родину свою малую вернулся уже взрослым, под конвоем в столыпинском вагоне. Так же как и Иосифа Бродского, его арестовали за тунеядство, сначала продержали в «Крестах», затем послали на два года в ссылку всё в ту же Вологодскую область. Только не было ни громких защитников, ни международной общественности. Не та персона. Хотя стихов к тому времени написал не меньше Бродского. И даже был известен гораздо более широко своими «садистскими стихами». Впрочем, всё равно бы он из России никуда бы никогда не уехал, о чём и говорил не раз в годы начавшейся перестройки. Да и кому он нужен был бы на Западе со своей судьбой и своим неисправимым детством?

 

Я шёл и рассказывал всем прохожим,

Как вчера ни за что получил по роже.

Пока один из прохожих

Не треснул по роже тоже.

Да и Нобелевская премия такому забулдыге никогда бы не светила. Впрочем, как и любая другая. Меня ещё удивляет, как он при своём образе жизни и при явно сомнительной для властей славе аморального поэта умудрялся изредка выпускать даже в советское время сборники детских стихов. Сначала в 1971 году в Ленинграде вышел сборник «Чудаки», состоящий из детских страшилок, мгновенно вошедших в фольклор:

 

— Ну, как тебе на ветке? —

Спросила птица в клетке.

— На ветке — как и в клетке,

Только прутья редки.

Говорят, внуки какого-то престарелого члена Политбюро с восторгом читали вслух эти строки, чем и вызвали негодование чиновного деда. Говорят, негодование выразил и Сергей Михалков, когда прочитал второй сборник детских стихов «Витамин роста», вышедший уже в Москве, в детгизе в 1981 году. Он-то и притормозил дальнейшую нормальную жизнь Олега Григорьева, собирающегося уже вступать по двум сборникам стихов в Союз писателей, а значит, иметь право официально нигде не работать. Был бы членом Союза писателей, не было бы тогда и первого ареста, не было бы и вологодской ссылки. Не удалось спрятаться в органичной для него нише детского поэта. Как писал питерский критик Виктор Топоров: «Чем только не мазали себе лица поэты, хоронясь от власть предержащих... какие только рубища на себя не напяливали — только бы их оставили в покое. Дали дышать. Впрочем, не всем это помогало. А вот Олегу Григорьеву помогло с точностью до наоборот... Попытка укрыться в достаточно богатом и потому широко распространённом рубище (или матроске?) детского поэта не удалась». Вот потому он панически боялся и ненавидел Сергея Михалкова. Так же как и всех милиционеров, трезвым он их обходил стороной, пьяным нарывался на скандал. Михалков для него символизировал сразу все власти, и партийную, и литературную, и (через «Дядю Стёпу») милицейскую. Его одного он и винил, пожалуй, во всех своих бедах. Хотя, насколько я знаю, конкретно его судьбой в Союзе писателей занимался другой сытый детский классик Анатолий Алексин, ныне в Израиле изображающий из себя жертву советского строя. И никто Алексину ныне по морде не надаёт за все его грехи? Неужели так спасает в Израиле национальная ниша? Да и кого жалеть, спившегося русского бомжа? Впрочем, воздух родной вологодской деревни явно пошёл ему на пользу. Даже от полиартрита избавился, деревенский климат излечил. Привёз из ссылки и много новых произведений. И стихи, и прозу.

 

С бритой головою,

В робе полосатой

Коммунизм я строю

Ломом и лопатой.

Из вологодской ссылки писал своему другу Владимиру Бахтину:

«Долблю ломом заледеневшую землю и копаю яму 4х4 метра с глубиной в два метра. По лому бьём молотом, и отлетевшие куски выкидываем наверх. Работа каторжная, но легче, чем писать стихи, и платят значительно больше». Как мечтательно говорят иные и об архангельской ссылке Иосифа Бродского, и о Никольском периоде жизни Николая Рубцова: вот так бы им там и оставаться, другими бы поэтами стали. И жили бы долго-долго. Собрал же в этих вологодских лесах Олег Григорьев чудную коллекцию северных бабочек, даже Академия наук хотела приобрести. Увы, покупка не состоялась. А потом из опустевшей питерской квартиры Григорьева исчезли и бабочки. Украли собутыльники, или сам пропил?

 

Жили мы тесным кругом.

Стоя на двух ногах.

То, что хотели сказать друг другу,

Было выколото на руках.

Вот таким образом к стихам-«страшилкам», к «алкогольным стихам» добавились тюремные стихи. К социальному низовому абсурду добавился и тюремный абсурд. Удивляет почти полное равнодушие к этим его злоключениям всех тех эстетов, кто таскал его по славистам и с будущим расчётом записывал на магнитофон его авторские чтения. Думаю, при желании всю эту скандальную бытовуху, за которую он получил первый срок, легко можно было не доводить до суда, вмешайся в то время литературные покровители. Его «Чудаки» разлетелись мгновенно огромным тиражом. Ведь это было уже в перерыве между первой и второй книжками. Тем более, повторяю, никаких политических преследований Олега Григорьева не было. Судили не диссидента, и даже не автора ужасных «страшилок», судили дворового бродягу за дворовую драку, таких как он, было сотни тысяч. Кого жена сдаст, кого соседи.

 

При внезапном громком стуке

Поднимаю вверх я руки,

Потому что в этом мире

Я как кукла в детском тире.

Человек дворовой культуры, он и жил по законам этого двора. Составитель его наиболее полной посмертной книги Михаил Яснов пишет: «Судьба Григорьева типична для российского поэтического быта. Бедолага, пьяница, головная боль милиции и восторг кликушествующих алкашей. Почти бездомный, разбрасывающий стихи по своим временным пристанищам, — он был человеком светлого ума... В трезвые минуты — обаятельный, умный, ироничный собеседник; в пьяные — чудовище, сжигающее свою жизнь и доводящее до исступления окружающих».

За составление книги «Птица в клетке» Михаилу Яснову спасибо от всех читателей. Но я бы не стал так типизировать российский поэтический быт, неужто и «ахматовские сироты» приводили в восторг кликушествующих алкашей? Неужто вся «филологическая школа» дни и ночи проводила в милиции? И молодое дарование Елена Шварц, и вечно опрятный Александр Кушнер пропивали всю свою мебель? Я уж не говорю про дворянскую поэзию девятнадцатого столетия. Да и в детской поэзии ни Эдуард Успенский, ни Генрих Сапгир, ни Борис Заходер головной болью милиции не были. Скорее, из больших поэтов Олег Григорьев со своим бомжеским бытом был явным исключением. Разве что похождения Глеба Горбовского были столь же легендарны. Но Горбовский в поэзии почти не касался своего алкогольного дна. Нет, по этим адским кругам Олег Григорьев из близких ему поэтов ходил один, лишь соприкасаясь с книжной филологической средой. Да и среда эта не старалась втягивать его в своё пространство.

 

Стремился я к людям навстречу.

Вижу — бегут они стадом.

И вот эта тёплая встреча

Для меня обернулась адом.

А отношение к себе питерской интеллектуальной элиты Олег Григорьев прекрасно описал в одном из лучших детских абсурдных стихотворений.

— Яму копал?

— Копал.

— В яму упал?

— Упал.

........

— Яма сыра?

— Сыра.

— Как голова?

— Цела.

— Значит, живой?

— Живой.

— Ну, я пошёл домой.

Вот так следили за ним, ахали и охали, а потом отправлялись домой его благополучные почитатели. Скорее, я удивляюсь, как в советское время мог более-менее легально существовать такой поэт. И после вологодской ссылки детгиз издаёт вторую книгу стихов «Витамин роста» в 1981 году. А после новых злоключений всё в то же советское время в 1989 году выходит и третья детская книга «Говорящий ворон». И даже в конце концов его принимают в Союз писателей. Если верить сегодняшним газетным представлениям о нашей империи зла, Олега Григорьева должны были навсегда отлучить от литературы ещё в шестнадцать лет, где-нибудь в 1959 году, после написания им уже классического «Я спросил электрика Петрова». Конечно, жаль, что его не приняли в Союз писателей ещё по первой книжке. Может, и судьба по другой линии пошла бы. Но он сам себе определил путь в неформальной литературе и в неформальной жизни. И вместе с ним надо тогда жалеть сотни тысяч, а то и миллионы, таких, как он, работяг, инженеров, спортсменов, учёных, оставшихся без работы, постепенно спившихся и живущих по законам бомжеского существования.

Удивляюсь, как при таком стихийном образе жизни он успешно осуществлял многие свои замыслы, как он вообще находил время для стихов. К счастью, он от природы был наделён лёгким талантом, не нуждающимся в шлифовке. Был бы он прозаик, романист, не дописал бы до конца ни один роман, каким бы талантливым ни был. Он и поэмы-то всего две написал, и обе блестящие. Никем до сих пор не оценённые: «Футбол» (почему бы нашим фанатам не взять её на вооружение), и православную «Рождественскую песенку». И обе были написаны в период вынужденной трезвости. Одна в «Крестах», вторая в период болезни. Это тоже у него из детства — игра словами, игра омонимами, игра в звуки, игра в заумь, игра в рифмы. Он писал всегда серьёзные вещи, но с помощью несерьёзных слов.

 

В реку рукой

Метал металл.

Нагой ногой

Пинал пенал.

Любил обыгрывать всё, что увидит. Любил всевозможные превращения. Его в милицию забирают, он и её обыгрывает в своих горестных стихах. Никогда никому не открывал двери, боялся участкового.

 

Участковый стал в двери стучать.

Я за ним в глазок следил, даже в оба.

С таким же успехом он мог стучать

В крышку моего гроба.

Впрочем, однажды, уже в 1989 году, участковый всё же достучался, просто дверь была безмятежно открыта, кончился этот приход участкового «оказанием сопротивления» и новыми «Крестами». Когда его хотели второй раз посадить за очередную драку с участковым, которому Григорьев умудрился поломать фирменный козырёк у фуражки, наконец-то, за него заступились и Андрей Битов, и Белла Ахмадулина. Впрочем, на суде Олег Григорьев гордо заявил, пусть судят не как поэта, а как рабочего. Он к тому времени где-то очередной раз работал то ли маляром, то ли вахтёром, то ли почтальоном. Не захотел идти по пути Иосифа Бродского и после ходатайств литературных друзей выступил с заявлением: «Я прошу рассматривать моё дело и судить меня не как поэта, а как простого рабочего, каким я и был всю жизнь». Всё-таки, как поэта, его освободили, к тому же шёл 1989 год, не захотели питерские власти ещё одно «дело Бродского» получить. Ну а если бы он и на самом деле был бы лишь рабочим, так бы вновь пошёл по лагерям? И сколько же в наше время сидит таких бедолажек и горемык. За нелепые драки и пьяные дебоши? Не они ли и заполняют все тюрьмы России? Зэков сейчас больше, (утверждают специалисты), чем в 1937 году. И это всё наша родная люмпенизированная испитая низовая Россия. Что же с ней делать? Вот и все её приметы: «Окошко, стол, скамья, костыль, / Селёдка, хлеб, стакан, бутыль».

Когда попал второй раз в «Кресты», написал там дочери своей Марии, живущей в детском доме, чудную «Рождественскую песенку». Будто не было у него никогда опустошающих «алкогольных стихов». Будто и не он писал страшилки про электрика Петрова, который «ботами качает». Эту «Рождественскую песенку» почти не замечают его нынешние либеральные поклонники.

 

Трещит рождественский мороз.

Окошко, как в слюде,

Карниз сосульками порос —

Весь в длинной бороде.

....

Подайте нам варенья.

Разлейте всем сбитень —

Сегодня День Рожденья,

Христа-младенца день!

....

И поднимая чаши,

Поём мы о Христе,

Как за грехи он наши

Был распят на кресте.

Закрыт скалой в пещере.

А поутру исчез...

Христос воскрес, мы верим!

Воистину воскрес!

А ведь это уже начинался новый Олег Григорьев. Пришедший к вере в Бога. И к иным простым нравственным истинам. Это новый Олег Григорьев на суде решил отстаивать правду не поэтов, а простых и униженных русских людей, с которыми он готов был разделить свою судьбу. Это новый Олег Григорьев рисовал в тюремной тетрадке купола церквей и осмысливал роль подвижников в русской истории. Жаль, ему оставалось уже мало. Слишком уж подорвано было его здоровье. Из тюрьмы выпустили, вскоре уже и публикации пошли его взрослых стихов. Друзья стали уговаривать вообще уехать из России, воспользовавшись этим новым судом, интересом славистов и тогдашней перестроечной модой на Россию. Отказался наотрез. Впрочем, и болен был уже тяжело. Готовились книжки, до которых не дожил. 30 апреля 1992 года его не стало.

 

Крест свой один не сдержал бы я.

Нести помогают пинками друзья.

Ходить же по водам и небесам.

И то, и другое — умею я сам.

 

Отпевали его в Спасо-Преображенской церкви. Там же, где отпевали Александра Пушкина. Да и похоронили на знаменитом Волковом кладбище, у храма Иова Многострадального. Стихи его живут, и плохие, и хорошие. Споры вокруг него идут. Конечно, он был мастером стиха. Особенно короткого стиха. Но и круги ада оставались при нём. Думаю, идти по ним поэту придётся долгонько.

Вячеслав Огрызко. Дерзать или лизать Дитя хрущёвской оттепели. Предтеча «Литературной России»: документы, письма, воспоминания, оценки историков / Составитель Вячеслав Огрызко Максим Лаврентьев. Видения земли Юрий Кузнецов. Стихотворения и поэма. Т.2. 1965-1970 Юрий Кузнецов. Стихотворения и поэма. Т.3. 1971-1979 Ительменская литература Ульчская литература Вячеслав Огрызко. Победители и побеждённые: судьбы и книги
Редакция |  Архив |  Книги |  Реклама |  Авторы



Яндекс цитирования